Разбойник не верил стариковым благодушным заверениям. Разбойник знал за собой много такого, за что не то что Судья — распоследний деревенский староста без трепета душевного отправит на виселицу.
— Лучше бы просто вздёрнули.
От звука его голоса я вздрогнул. Мы, оказывается, думали об одном и том же.
— Лучше бы просто вздёрнули, — упрямо повторил разбойник, глядя мимо меня. — Судили бы… за что знают… а так — сразу за ВСЁ…
Он вздохнул; от этого вздоха заколебались огоньки свечей. Воришка всхлипнул снова, женщина пожевала губами, в стариковых глазах промелькнуло беспокойство — и тут же исчезло, сменившись терпеливой усмешкой:
— Никто про тебя столько не знает, сколько ты знаешь сам… И ничего? Не судишь? Живёшь?
Я стиснул пальцы. В каменном мешке было холодно. Очень холодно. Очень.
Меня зовут Ретанаар Рекотарс. Неделю назад я произнёс это имя в лица арестовавших меня людей. И потом ещё раз произнёс — в тесной судейской конторе. Мне казалось, что этого достаточно, — и потому всё остальное время я молчал. Не раскрывал рта — последняя гордость отпрыска семьи Рекотарсов…
Этим простолюдинам моё имя не сказало ничего. Ничегошеньки; они равнодушно изучили мои документы, и всякий раз, когда грязные пальцы касались Грамоты, мне казалось, что ощупывают меня самого.
Что? Великий Маг Дамир, от которого берёт начало славный род Рекотарсов? Что? Барон Химециус? Закорючки на старой бумаге, а ведь мои тюремщики едва умели читать…
Я молчал в ответ на вздорные обвинения. Я молчал, когда меня подселили в камеру ко вшивым бродягам. Когда меня вели на Суд, я молчал тоже…
А теперь, в холоде и ожидании этой ночи, мне показалось, что, если мой язык не развяжется, слова найдут себе другую дорогу. Полезут, в лучшем случае, из ушей.
— А что же, — спросил я чужим хриплым голосом, — кому Судья приговор объявляет? Приговорённым? Чтобы они, надо полагать, своим ходом к палачу бежали и приговор ему на ушко повторяли, так?
Никто не удивился моей внезапной болтливости. Разбойник втянул голову в плечи — этот куриный жест никак не вязался с его мощным телосложением, одиноким глазом и чёрной бородой.
— Судья — он сам по себе и палач. — Женщина нервно огляделась, как до того оглядывался разбойник. — Он как присудит — так и будет, это уж точно… Донесли на меня, будто я того купца отравила. А не травила я, его удар хватил, я только денежки потом пособирала…
Она прикусила губу и повторила жест разбойника — втянула голову в плечи. Я поймал себя на смутном желании сделать то же самое.
— А вас, молодой господин, в чём обвиняют?
Простой и доброжелательный вопрос. Ещё не дослушав его до конца, я обнаружил вдруг, что мой подбородок надменно вздёрнут.
Старикашка смутился:
— Ни-ни… Я не хотел, что вы…
— Судья сразу увидит, что я невиновная, — быстро сообщила женщина. — Нет моей вины в его смерти, нет, нет!..
— Не болтай, — мягко посоветовал старикашка. — Разве есть доказательства, что ты травила? Яд у тебя нашли? Или у того покойника в животе яд отыскали? Или кто-то видел, как ты травила его, а?
Женщина мотнула головой.
— Доказательства! — Старикашка воздел тонкий длинный палец. — Если доказательств никаких нет…
— Дурак! — сипло прошептал разбойник. — Судья… Он…
Женщина открыла рот, чтобы что-то сказать, но осеклась. И все замолчали, как по команде; в Судной камере воцарилась тишина, огоньки свечей некоторое время стояли неподвижно и остро, и я почувствовал, как по коже подирает мороз.
Кажется, наверху скрежетнула лебёдка. Тюремщик?
Железная крышка лежала грузно, дышать становилась всё труднее, они уморят нас как крыс, может быть, в этом и заключается справедливость Судной ночи?!
— Тихо, — прошептал разбойник, хотя все и так сидели, затаив дыхание. — Тихо… Тихо…
Рядом с моим лицом ползла по мокрому камню седая мокрица с прозрачным брюхом.
Язычки свечей дрогнули. Заколебались, но не резко, как от сквозняка, а плавно, болезненно, будто водоросли на дне. Я успел заметить, как переменился в лице разбойник, как вытянулась замурзанная физиономия воришки, как женщина вскинула руки, будто желая укрыться от камня, летящего в лицо; все они, уже не скрываясь, кинулись к старичку, ища у него помощи и поддержки, один я остался сидеть, впечатавшись спиной в камень, очень холодный камень, очень, таким же холодным будет моё собственное надгробие…
Свечи погасли. Впрочем, в них уже не было надобности.
Он стоял посреди камеры; в первое мгновение мне показалось, что он бесплотен, что сквозь складки его одеяния просвечивает противоположная стена, а короткие ноги не касаются пола. Возможно, в какой-то момент так оно и было, но уже спустя секунду он стоял, расставив ноги в грубых крестьянских башмаках, и был столь же реален и осязаем, как я, как разбойник, как воришка, как мокрица на стене.
Я судорожно поискал глазами потайную дверь. В молочно-белом свете, придавшем камере сходство с каменным подойником, стены оставались столь же слепыми и неприступными. Ни щёлочки. Ни скважины, куда вошедший призрак мог бы вставить свой призрачный ключ…
Впрочем, разве он призрак?!
Он не казался старым. Маленькую голову покрывал тяжёлый седой парик, тщедушное тело тонуло в пышных складках судейской мантии, огромные башмаки казались гирями, якорями на тонких, как у паука, затянутых в чёрные чулки ножках. Страшным он не казался тоже — ни страшным, ни величественным, а ведь даже деревенский староста, отправляя суд, старается выглядеть внушительнее и умнее, чем обычно…